— Мой ответ не удовлетворит тебя. Для человека не очень-то хорошо до конца разбираться в собственном устройстве, телесном и духовном. Это делает видимыми границы человеческих возможностей, а люди переносят это тем хуже, чем менее они ограничены в стремлениях. Это во-первых. Во-вторых, с именами дело обстоит иначе, чем с другими понятиями, имеющимися в языке. Почему? Потому что имена не образуют связной системы. Они чисто условны. Каждый из нас как-то называется, хотя мог бы называться совершенно по-другому и оставаться тем же самым человеком. Случай — в лице родителей — определяет имя. Итак, именам и фамилиям недостает логической и физической необходимости. Если позволишь небольшое философское отступление, напомню, что существуют только предметы и их отношения. Быть человеком — значит то же самое, что быть каким-то предметом, пусть даже живым. Быть братом или сыном — это уже отношение. Исследуя разными методами новорожденного, обнаружишь в нем все, вплоть до его наследственного кода, но не до фамилии. Мир познают. А к именам только привыкают. Эта разница незаметна в обыденной жизни. Но тот, кто появился на свет дважды, ощущает ее. Не исключено, что ты вспомнишь, как тебя зовут. Это может случиться в любой момент. Может не произойти вовсе. Поэтому я советовал бы тебе взять пока временное имя. В этом нет ни фальши, ни бесчестья. Ты окажешься в положении собственных родителей над твоей колыбелью. Они тоже не знали, пока не поженились, каким именем назовут тебя. А сделав однажды выбор, спустя годы не могли бы и помыслить, что у тебя могло быть какое-то иное, более подходящее по природе имя и что они не дали его тебе.
— Ты говоришь, как Пифия, — ответил он, стараясь не показать, как задели его слова о собственной смерти. Он не понимал, почему так реагирует на известный факт — ведь он, казалось, должен бы ощущать невероятную радость воскресения из мертвых. — Я говорю не об имени. Знаю, что моя фамилия начинается на П. Пять-шесть букв. Парвис или Пиркс. Знаю, что остальных спасти не удалось. Лучше бы мне не показывали этого списка.
— Думали, что ты узнаешь себя.
— Не могу выбирать вслепую. Я тебе уже говорил.
— Я знаю и понимаю, каковы твои мотивы. Ты принадлежишь к людям, которые мало заботятся о себе. Таким ты был всегда. Не хочешь выбирать?
— Нет.
— А взять другое имя?
— Нет.
— Что ты собираешься делать?
— Не знаю.
Может быть, он услышал бы еще какие-нибудь советы и уговоры, но впервые с тех пор, как стал бывать в этом кабинете, воспользовался правом стирать содержание всех разговоров с машиной и, Словно этого было мало, одним прикосновением обратил в ничто бюст греческого мудреца. В этот момент он ощутил злое удовольствие — глупое, но захватывающее, как будто убил, не убивая, того, перед кем слишком открылся и кто, будучи Никем, так рассудительно и решительно опекал его — беспомощного. Это была плохая замена доказательству, и он пожалел о поступке, из-за которого расстался с ни в чем не повинным устройством. Однако же из-за того, что на деле ему хотелось не столько найти себя в мире, сколько мир в себе, он подавил напрасный гнев и стыд и совсем забыл о них, принявшись за дела более важные, чем собственное прошлое. Ему было что изучать. Последний, самый обширный проект поисков внеземных цивилизаций, называемый ЦИКЛОП, после исследований, длившихся более десятилетия, закончился ничем. Таково было мнение тех, кто слушал голоса звезд и ждал осмысленных сигналов. Загадка Молчащей Вселенной, Suentium Universi, переросла в вызов, брошенный земной науке. Безудержный оптимизм горстки астрофизиков двадцатого века заразил тысячи других специалистов, заодно и дилетантов, и обратился в свою противоположность. Миллиарды, вложенные в создание радиотелескопов, просеивающих излучение миллионов звезд и галактик, все же принесли пользу в виде новых открытий, но ни один из них не обнаружил ожидаемых вестей от Иного Разума. Телескопы, установленные на орбитальных спутниках, неоднократно обнаруживали пучки достаточно своеобразных волн, и это поддерживало гаснущие надежды. Если это и была сигнализация, то прием ее длился недолго и обрывался, не повторившись. Предполагалось, что околосолнечное пространство пронизано посланиями, обращенными к каким-то звездным адресатам; эти записи старались расшифровать бесчисленными способами, но впустую. Информационного характера этих импульсов не удалось установить наверняка. Традиция и осмотрительность заставляли специалистов считать такие явления творениями звездной материи, жестким излучением, случайно собранным так называемыми гравитационными линзами в узкие пучки или иглы. Главный принцип наблюдения требовал считать природным явлением все, что не обнаруживало явно искусственного происхождения. Астрофизика же развилась настолько, что у нее не было недостатка в гипотезах, способных точно «перевести» зафиксированное излучение безотносительно к его отправителям. Возникла парадоксальная ситуация: чем большим набором теорий оперировала астрофизика, тем труднее было бы намеренной сигнализации доказать свою подлинность. В конце двадцатого века поборники проекта ЦИКЛОП составили подробный каталог критериев, отличающих то, что может породить богатейшая Природа, от того, что ей недоступно и потому выглядит как «космическое чудо»; на Земле это могли бы быть, например, листья, которые, опадая с деревьев, складывались в осмысленную фразу, или галька, выброшенная на речной песок в виде окружностей с касательными или евклидовых треугольников. Таким образом, ученые как бы составили заповеди, которые должны выполняться любыми отправителями внеземных сигналов. Почти половина этого списка была отвергнута в начале следующего столетия. Не только пульсары, не только гравитационные линзы, не только мазеры газовых звездных туманностей, не только огромные массы центра галактики вводили в заблуждение наблюдателей регулярностью, повторяемостью, своеобразным порядком многократных импульсов. Вместо отмененных «заповедей отправителей сигналов» вводились новые и вскоре тоже оказывались недействительными.